Adieu, chère amie – embrassez Alexis, et dites lui que c’est une honte, – et dites le aussi à mademoiselle Marie Lapouchine. –
Lerma.
Перевод
15 февраля.
Пишу вам, милый друг, накануне отъезда в Новгород; я всё поджидал, не случится ли со мною что-нибудь приятное, чтобы сообщить вам, но ничего такого не случилось, и я решаюсь писать вам, что мне смертельно скучно. Первые дни после приезда прошли в непрерывной беготне: представления, парадные визиты – вы знаете; да еще каждый день ездил в театр: он, правда, очень хорош, но мне уже надоел; вдобавок меня преследуют все эти милые родственники! – не хотят, чтобы я бросил службу, хотя я уже мог бы это сделать: ведь те господа, которые вместе со мною поступили в гвардию, теперь уже там не служат. Наконец, я порядком пал духом и хочу даже как можно скорее бросить Петербург и отправиться куда бы то ни было, в полк ли или хоть к черту; тогда по крайней мере у меня будет предлог жаловаться, а это утешение не хуже всякого другого.
С вашей стороны нехорошо, что вы всегда ожидаете моего письма, чтобы писать мне; можно подумать, что вы возгордились; что касается Алексиса, то это не удивительно, потому что на днях он женится, как здесь уверяют, на какой-то богатой купчихе, и понятно, что у меня нет надежды занимать в его сердце такое же место, какое он отводит толстой оптовой купчихе. Он обещался написать мне через два дня после моего отъезда из Москвы; но, может быть, забыл мой адрес, так вот ему два:
1) В С.-Петерб<ург>: у Пантелеймоновского моста на Фонтанке, против Летнего сада, в доме Венецкой.
2) В Новгородскую губернию, в первый округ военных поселений в штаб Лейб-гвардии Гродненского гусарского полка.
Если и после этого он мне не напишет, прокляну его и его толстую оптовую купчиху: я уже занят составлением этого проклятия. Боже! Вот беда иметь друзей, которые собираются жениться.
Приехав сюда, я нашел дома целый ворох сплетен; я навел порядок, поскольку это возможно, когда имеешь дело с тремя или четырьмя женщинами, которым ничего не втолкуешь; простите, что я так говорю о вашем прекрасном поле, но увы! Раз я вам это говорю, это как раз доказывает, что вас я считаю исключением. Когда я возвращаюсь домой, я только и слышу, что истории, истории – жалобы, упреки, подозрения, заключения, – это просто несносно, особенно для меня: я отвык от этого на Кавказе, где общество дам – редкость или же они малоразговорчивы (в особенности грузинки: они не говорят по-русски, а я по-грузински).
Прошу вас, милая Мари, пишите мне немножко, пожертвуйте собой – пишите мне всегда, не будьте церемонны – вы должны быть выше этого! Ведь если иногда я и медлю с ответом, это, право, значит, что либо мне нечего сказать, либо у меня слишком много дела – обе причины уважительные.
Я был у Жуковского и отнес ему, по его просьбе, «Тамбовскую казначейшу»; он повез ее Вяземскому, чтобы прочесть вместе; сие им очень понравилось – и сие будет напечатано в ближайшем номере «Современника».
Бабушка надеется, что меня скоро переведут в царскосельские гусары, но дело в том, что ей внушили эту надежду бог знает с какой целью, а она на этом основании не соглашается, чтобы я вышел в отставку; что касается меня, то я ровно ни на что не надеюсь.
В заключение этого письма посылаю вам стихотворение, которое я случайно нашел в моих дорожных бумагах и которое мне даже понравилось именно потому, что я забыл его – впрочем, это ровно ничего не доказывает.